– Эку дичь порет! Да разве тебе не случалось видеть, что звезды-то с неба падают?
– Случалось, любезный!
– Так отчего же до сих пор ни одного губернатора или коллежского советника оттуда не свалилось и ни одна звезда никаких бед не наделала? Да если б они были не только с нашу землю, а вот хоть с наш губернский город, так уж, верно б, много народу передавили.
– То-то и есть, любезный! Ученье – свет, а неученье – тьма. Ты, сердечный, и этого не знаешь, что звезды, которые падают на землю, не те, которых мы видим на тверди небесной.
– Так что ж это за звезды такие?
Этот вопрос, и в наше время не вовсе еще решенный, казалось, очень затруднил Двинского. Он наморщил лоб, понюхал медленно табаку и сказал:
– Ты хочешь знать, что это за звезды такие?
– Ну да!
– Вот изволишь видеть, любезный! Эти падающие звезды не то, что звезды неподвижные.
– А какие же?
– Какие! Ну, разумеется, особые, отличные, то есть – пойми меня хорошенько – они, сиречь эти звезды, не то что звезды, а так сказать, подобие звезд.
– Да что ж они такое?
– Экий ты, братец, какой! Ведь я тебе толком говорю, те звезды сами по себе, а эти сами по себе. Звезда звезде не указ, любезный!
– Да не о том речь! Ты мне скажи, что это за звезды, которые падают?.. А?.. Что?.. Видно, ученость-то твоя в тупик стала?
– Да что с тобой говорить! – сказал с приметной досадой Двинский. – Ведь это для тебя халдейская грамота, любезный! Недаром сказано: не рассыпайте бисера…
– Спасибо, друг сердечный! Вот к кому применил!
– Не погневайтесь! Так к слову пришлось.
Я не мог дослушать этот ученый диспут, потому что меня отвели во флигель, где я скинул дорожное платье и нарядился в свой коричневый фрак. Потом, часу в шестом после обеда, заложили опять нашу линею, и мы все вместе отправились на сборное место целого города, то есть в лубочные ряды на ярмарку.
Верно, вам случалось не раз слушать с досадою, по-видимому, совершенно несправедливые жалобы стариков на все то, что мы называем улучшением; не смейтесь над ними, не осуждайте их! Неужели в самом деле вы думаете, что старик – если он не совсем еще выжил из ума – не понимает, что каменный, удобный и красивый дом лучше каких-нибудь деревянных неуклюжих хором, что хорошо вымощенная и опрятная площадь несравненно приличнее для всякого города, чем грязный луг, по которому и весной и осенью вовсе нет проезда, что ехать в почтовой спокойной карете по гладкому шоссе во сто раз приятнее, чем скакать в тряской кибитке по бревенчатой мостовой или изрытой колеями дороге, поверьте, он это все и видит, и чувствует, и понимает, – почему же он почти всегда предпочитает дурное старое хорошему новому? Почему? На это отвечать нетрудно – послушайте!
Один из моих столичных знакомых, который был с ребячества искренним приятелем и воспитывался вместе с деревенским моим соседом Волгиным, прошлого года приехал из Петербурга нарочно для того, чтоб с ним повидаться. Он заехал по дороге ко мне, на ту пору был у меня в гостях сын Волгина, молодец лет двадцати, писаный красавец. Я тотчас их познакомил, и, когда этот молодой человек объявил приезжему, что он месяц тому назад похоронил своего отца, мой столичный приятель залился слезами.
– Вот был человек! – говорил он, всхлипывая. – Перевелись такие люди! А молодец-то был какой!
– Полно, так ли, любезный? – сказал я, когда молодой Волгин вышел из комнаты. – Покойник был некрасив собою – вот сын его, так нечего сказать…
– Да, да! Конечно, сын хорош, а отец был еще лучше.
– Что ты, помилуй! У него все лицо было изрыто оспою.
– Да, это правда: мы с ним занемогли в одно время, меня бог помиловал, а его, бедняжку, больно злодейка изуродовала. Боже мой! Как мы с ним обрадовались, когда, продержав нас месяца два взаперти, выпустили в первый раз из комнаты. Уже то– то мы набегались досыта! С ног сбили нашего дядьку Прохора, а пуще Волгин – куда легок был на ногу!
– Неужели? Да ведь он всю жизнь свою хромал!
– Да, да, прихрамывал! Ему не было еще и шести лет, как он переломил себе ногу, мы лезли с ним через забор, он как-то сорвался, упал неловко, и с тех пор… Ах ты господи боже мой! Как вспомню: какие мы были проказники! Бывало, я на любое дерево взбегу как по лестнице, няня меня ищет, а я-то сижу себе на суку да кричу кукушкою. Преживой был ребенок!
– Мне помнится также, – продолжал я, – у покойника был нос на сторону?
– Правда, правда! Да ведь это к нему очень шло! Бывало, он станет нам корчить гримасы: рот на одну сторону, нос на другую, так мы все и помрем со смеху! Линский начнет его передразнивать, Мурашкин также… Бог мой!.. Все померли! А люди-то какие были – люди!
– Не спорю, любезный! Только как же твой друг Волгин, с рябым лицом, хромой ногой и кривым носом был лучше своего сына, первого молодца и красавца во всей нашей губернии?
Приятель мой задумался, покачал печально головою и, пожав мне крепко руку, сказал:
– Да, мой друг! Волгин, на мои глаза, был лучше всех нынешних красавцев, его лицо напоминало бы мне самые блаженные годы моей жизни. Ты – дело другое: ты не вырос с ним вместе, при встрече с ним не оживились бы в твоей памяти все детские радости, все счастье юношеских лет, когда свет нам кажется прекрасным, надежда верным, неизменным другом, а все люди братьями. Если бы я его увидел, то помолодел бы тридцатью годами, пустился бы бежать с тобою взапуски! Вместо его я увидел сына, и меня опять пригнуло к земле, все прошедшее как будто бы не бывало, а без него худо нашему брату старику. Настоящее хоть брось, а будущее… Ах, мой друг, мой друг! Ты еще не стар, а мне скоро восемьдесят стукнет. Нет! воля твоя, хорош сын, а отец был гораздо лучше!