– Так, по-твоему, князь, все те, которые писали об этом предмете, или обманщики, или мечтатели?
– Непременно одно из двух.
– Скажи мне, князь, случалось ли тебе читать демономанию Будена?
– Нет, бог помиловал!
– Но, вероятно, ты имеешь некоторое понятие о Штиллинге, Эккартсгаузене, Беме…
– Нет, душенька, я немцев не люблю.
– Ты прочти, по крайней мере, Калмета: он француз, и сам Вольтер отдавал справедливость его учености и обширным познаниям.
– А что рассказывает этот господин Калмет?
– В своей книге о «Привидениях и вампирах» он приводит различные случаи, которые доказывают, что умершие могут иметь сообщение с живыми, что явления духов не всегда бывают следствием расстроенного воображения, болезни или какого-нибудь обмана и что они решительно возможны, хотя противоречат нашему здравому смыслу или, верней сказать, нашим ограниченным понятиям о мире духовном и сокровенных силах видимой природы. Я советую тебе, князь, хотя из любопытства пробежать эту книгу.
– Да знаешь ли, Нейгоф, что я читал книги еще любопытнее этой, и если уж пошло на чудеса, так прочти это таинственное, исполненное глубокой мудрости творение, которое мы, бог знает почему, называем «Тысяча одною ночью, или Арабскими сказками».
– Ты не хочешь никому верить, князь, ни немцам, ни французам, так слушай! Сочинитель книги под названием «Чудеса небесные, адские и земель планетных, описанные сходно с свидетельством моих глаз и ушей» – этот ученый муж, который говорит, начиная свою книгу: «Бог дал мне возможность беседовать с духами, и эти беседы продолжались иногда по целым суткам», – был не сумасшедший, не обманщик, а любимец Карла XII, знаменитый и всеми уважаемый Сведенборг.
– Мало ли кого уважали в старину: в царстве слепых и кривой будет в чести.
– Нет, князь, ошибаешься, его станут все называть обманщиком или безумным за то, что он хотя и плохо, а все-таки видит своим глазом то, чего не видят слепые, которые готовы божиться, что солнца нет, потому что они не могут его ощупать руками. Признаюсь, всякий раз, когда я говорю с таким моральным слепцом, мне хочется сказать: «Procul, ô procul este profani!»
– Ай, ай! Латынь! – закричал князь. – Ну, беда теперь – его не уймешь.
– Да, да! – продолжал Нейгоф. – Эти полуученые, которые все знают и ничему не верят, вреднее для науки, чем безграмотные невежды, и я не могу удержаться при встрече с ними, чтоб не шептать про себя: «От этих мудрецов спаси нас, господи! Libera nos Domine!
– Опять! Да полно, братец, не ругайся, говори по-русски. Послушай, Закамский, ты также проходил ученые степени и можешь с ним перебраниваться латинскими текстами: ну-ка, вступись за меня и докажи аргументальным образом этому мистику, что человек просвещенный ни в каком случае не должен верить тому, что противоречит здравому смыслу и очевидности… Ну, что ж ты молчишь?
– Да раздумье берет, любезный, я сам бы хотел назвать вздором все то, что несходно с нашим понятием о вещах, но только вот беда: мне всякий раз придет в голову, что если б мы с тобою были, например, древние греки, современники Сократа, Перикла, Алкивиада, то, вероятно, думали бы о себе, что мы люди просвещенные, и если б тогда какой-нибудь мудрец сказал нам, что, по его догадкам, Земля вертится и ходит кругом Солнца, а Солнце стоит неподвижно на одном месте, как ты думаешь, князь, ведь мы назвали бы этого мудреца или обманщиком, или мечтателем потому, что сказанное им было бы вовсе несходно с тогдашним понятием о вещах и явно бы противоречило и здравому смыслу, и очевидности.
– Софизм, mon cher, софизм! Неподвижность Солнца и движение Земли доказаны математическим образом, – и все эти бредни мистиков и духовидцев…
– До сих пор еще одни догадки, – прервал Закамский, – а почему ты думаешь, что эти догадки не превратятся со временем, так же как и понятия наши о Солнечной системе, в математическую истину? Почему ты знаешь, что этот мир духовный не будет для нас так же доступен, как звездный мир, в котором мы делаем беспрерывно новые открытия? Почему ты знаешь, где остановятся эти открытия и человек скажет: я не могу идти далее? Наша жизнь коротка, умственные способности развиваются медленно, сначала жизнь растительная, потом несколько лет жизни деятельной, а там старость и смерть – следовательно, для ума одного человека есть границы, но ум всего человечества, этот опыт веков, который одно поколение передает другому, кто, кроме бога, положит ему границы? Он не умирал, не дряхлеет от годов, но растет, мужает и с каждым новым столетием становится могучее.
– Все это, Закамский, прекрасно, да напрасно, ты не только не заставишь меня верить глупым сказкам, но даже не убедишь и в том, что сам находишь их вероподобными. Ну, может ли быть, чтоб ты поверил, если я скажу, что мой покойный отец приходил с того света со мною побеседовать.
– Да, князь, ты прав: я этому не поверю, а подумаю, что ты шутишь и смеешься надо мною, однако ж не скажу, что это решительно невозможно, потому что не знаю, возможно ли это или нет. Вот если бы я сам что-нибудь увидел…
– Не беспокойся! Мы не мистики и люди грамотные, так ничего не увидим.
– Послушай, князь, – сказал Нейгоф, – ты самолюбив, следовательно, не хочешь быть в дураках, это весьма натурально, ты не поверишь ни мне, ни Закамскому – одним словом, никому, и это также естественно. Мы могли принять пустой сон за истину, могли быть обмануты или, может быть, желаем сами обманывать других, но если бы ты – не во сне, а наяву – увидел какое-нибудь чудо, если б в самом деле твой покойный отец пришел с тобою повидаться, что бы ты сказал тогда?