– Их два рода, мой друг! – прервал Закамский. – Один духовный, другой земной. Первый ведет ко всему прекрасному, но эта чистая, бескорыстная любовь к человечеству доступна только до сердца истинного христианина, а, кажется, этим поклепать барона грешно. Другой, то есть земной, общественный, космополитизм есть не что иное, как холодный эгоизм, прикрытый сентиментальными фразами, и, воля твоя, князь, по моему мнению, тот, кто говорит не в смысле религиозном, а философском, что любит не человека, а все человечество, просто не любит никого.
Князь принялся было спорить с Закамским, но гость, который вошел в диванную, помешал их разговору. Я очень обрадовался, когда узнал в нем моего первого московского знакомца, Якова Сергеевича Луцкого.
– Здравствуйте, Надежда Васильевна! – сказал он хозяйке. – Поздравляю вас с приездом! Я сейчас проходил мимо вашего дома, увидел огни и по этому только узнал, что вы возвратились из чужих краев. Ну что ж, поправилось ли ваше здоровье?
– Да, я чувствую себя лучше, – отвечала вежливо, но очень холодно Днепровская.
– Слава богу! Здравствуй, Александр Михайлович! – продолжал Луцкий, взяв меня за руку. – Ты совсем меня забыл.
Я извинился недосугом. Князь Двинский кинул любопытный взор на Луцкого и, вероятно, не найдя ничего смешного в его наружности, ни в платье, весьма простом, но очень чистом и опрятном, не удостоил его дальнейшего внимания. Закамский и Лугин оба были знакомы с Яковом Сергеевичем, первый видал его у меня, а второй служил с ним некогда в одном полку. Они стали разговаривать, а я сел подле хозяйки.
– Вы давно знакомы с Луцким? – спросила она вполголоса.
– С лишком два года, – отвечал я.
– Он весьма хороший человек, мой муж без памяти его любит… я и сама очень уважаю Якова Сергеевича, но он так строг в своих суждениях, так неумолим, когда он говорит о наших страстях и пороках, а пороком он называет все, даже самые извинительные, слабости и, сверх того, требует от нас, бедных женщин, такого невозможного совершенства, что – признаться ль вам? – я не люблю, я боюсь его.
– Вы меня удивляете! Он самый снисходительный и кроткий человек.
– Ну нет, не всегда. Впрочем, я не обвиняю его. Когда под старость человек перестанет жить сердцем, когда все страсти его умирают, весьма натурально, что он становится строже, если не к себе, то, по крайней мере, к другим. Он думает, что можно подчинить сердце рассудку, потому что его собственное сердце давно уже перестало биться для любви. Если б все старые люди почаще вспоминали про свою молодость, то были б к нам гораздо снисходительнее, но эти строгие моралисты так беспамятливы… А кстати, о памяти! – прибавила Надина, опустив книзу свои длинные ресницы, – Вы, кажется, не можете на нее пожаловаться: вы вспомнили, что тому назад почти три года…
– Мы встретились с вами около Москвы на большой дороге? Да разве я мог это забыть, Надежда Васильевна?
Днепровская взглянула на меня так мило, что показалась мне еще во сто раз лучше прежнего.
– Я узнала вас с первого взгляда, – шепнула она вполголоса, – но, кажется, вы…
– О, поверьте, и я также!
Я солгал, и, конечно, эта ложь была не во спасение, но мне было двадцать лет, а Надина была так прекрасна! Ее черные, пламенные глаза смотрели на меня так ласково, с таким робким ожиданием… Ну, воля ваша! А эта первая ложь, право, была извинительна.
– Что, Александр Михайлович, – сказал Луцкий, подойдя ко мне, – что пишут тебе из деревни? Здорова ли твоя невеста?
– Невеста! – подхватила Днепровская.
– А вы этого не знали, Надежда Васильевна? Александр Михайлович помолвлен.
– Здравствуй, Яков Сергеевич! – закричал хозяин, входя в диванную. – Здравствуй, друг сердечный! – продолжал он, обнимая Луцкого. – Извини, что я не прислал сказать тебе – сам хотел приехать. Ну что, как ты находишь Надину? Ей воды, кажется, помогли? Да что это, Наденька, тебе опять дурно? Ты так бледна, мой друг!.. Что это такое?.. В другой раз сегодня.
– Нет, я чувствую себя хорошо, – сказала Днепровская.
– То-то хорошо! Ох эти балы!.. Ну, Яков Сергеевич, расскажи-ка мне, что ты без нас делал? Как поживаешь? Да пойдем в гостиную: здесь тесно.
Хозяин увел с собою Луцкого.
– Вы помолвлены, Александр Михайлович? – сказала Днепровская. – Можно ли спросить – на ком?
– На Марье Михайловне Белозерской.
– Дочери вашего опекуна? Я думала, что она еще ребенок.
– Да! Она очень молода.
– А, понимаю! Эта свадьба по расчету?
«И по любви», – хотел я сказать громко, во услышанье всем, но проклятый язык мой как будто бы не хотел повернуться.
– Да это так и быть должно, – продолжала Днепровская. – В ваши года можно жениться только по каким-нибудь семейным причинам… Впрочем, это может быть и по страсти… Вы, верно, влюблены?
– Мы росли и воспитывались вместе.
– Я не о том вас спрашиваю… Вы очень любите вашу невесту?
– Как родную сестру, – отвечал я, стараясь не покраснеть.
Вот уж эта вторая ложь была гораздо хуже первой, она как тяжелый камень легла мне на душу. «Так зачем же вы солгали?» – спросят меня читатели. Зачем? Вот то-то и дело, что мы, господа мужчины, почти все такие же кокетки, как и женщины. Мы часто желаем нравиться не потому, что любим сами, а из одного ничтожного самолюбия. В женщинах мы называем это самолюбие кокетством и ужасно на него нападаем, а сами… Да что и говорить! мы и в этом отношении ничем их не лучше. Конечно, не всякий из нас, любя искренно одну, уверять в том же станет другую, но также и не всякий решится сказать прекрасной женщине, особливо если она смотрит на него ласково: «Да, точно! Я люблю, но только не вас!»